Достал баро Васильков семиструнную подругу-гитару, взял хромой Степан Эрденко ненаглядную свою скрипочку, а старуха его бубен вытащила. Распустила Зорька-Кхаморо золотые косы, разулась, взяла материнскую шаль и пошла в круг:
…Ой да не будите то мэн ман молодогоОй да пока солнышко ромалэ не взойдетО-о-о люба тэй люли ча чоданэОй пока солнышко ромалэ не взойдет…
Как огонь гудел молодой голос старого баро, как шальной язык пламени танцевала по траве Кхаморо. Молча, словно окаменев, глядели немцы на чудную пляску. Кончилась одна песня, пошла другая, третья… Одна за одной вылетали цыганки в круг, развевали по ветру юбки, звенели монистами. Что было сил отплясывали мальчишки, обессилевшими ладонями отбивали такт старики. Чистым золотом сияли волосы Зорьки, слепили глаза врагам.
Всю ночь длился танец, всю ночь стояли фашисты, не в силах отвести взгляд, схватиться за автоматы. А когда первый луч солнца тронул синие облака и в далёкой деревне запели первые петухи – расступилась земля-матушка, приняла в себя словно зёрна, бродячих своих детей, укрыла от злой напасти. Очнулись фашисты проклятые, оглянулись по сторонам – а табора-то и нету. Лишь пустые кибитки да конские туши остались. И цыганская шаль чёрными кистями по истоптанной напрочь траве…
Старуха закашлялась и ухватилась за новую сигарету. В предрассветной тиши одиноко вздохнула гитара с дальнего берега. Я поднялся:
– Нет, Ляля. Не так всё было.
Старуха зыркнула на меня бешеными глазами:
– Не так?
– Не так. Поглядели фашисты, как пляшет Солнышко, послушали, как поёт старый баро – песню, другую, третью… А потом офицер дал команду открыть огонь. Попадали цыгане в те ямы, что сами для себя рыли. Закидали их свежей землёй, подождали немного – вдруг кто очнётся, да и бросили могилу на берегу. Весь табор там лёг. Только цыганка одна уцелела – ей ещё пяти лет тогда не было. Мать ребёнка телом своим укрыла от пуль, поутру девочка разгребла могилу и выкопалась наружу. Мимо наш солдат пробирался – из тех, что в окружение попали и к своим выбредали за линию фронта. Подобрал девчушку, отнёс в деревню, отдал сердобольной крестьянке, рассказал, что случилось с табором. А в сорок третьем солдат спас цыганку ещё раз. Когда отступающие фашисты загнали жителей Аржановки в сельсовет, заложили выход и полили брёвна бензином, солдаты роты капитана Голутвина, вошли в деревню. Лейтенант Валерьян Рыжов забросал гранатами вражеский пулемёт. Рядовые Амонашвили и Карнаухов подползли к сельсовету и сумели распахнуть двери…
Торжествующий птичий хор перебил мой рассказ. В мае светлеет рано. Я кинул взгляд на дальний берег реки – ни костров, ни людей.
– Простите, Ляля, буду откланиваться. Пора мне. Благодарствую, что навестили наши края. Передайте привет Ленинграду… И спасибо за сказку – пока нас помнят, мы живы.
Пока я поднимался по тропке к околице сонной Аржановки, холодный туман обступал меня, подбираясь всё ближе. Он залил сапоги, ремень, гимнастёрку, поднялся до самого сердца. Но я всё ещё слышал, как тихонько поёт старуха у угасающего костра:
Ой да не будите то мэн ман молодогоОй да пока солнышко ромалэ не взойдетО-о-о люба тэй люли ча чоданэОй пока солнышко ромалэ не взойдет…
Скрипичный ключ
Было душно. Сонное утро обещало жару, неподвижный воздух пах морем и шашлыками. Разнеженные курортницы, колыхая зонтами, текли вдоль бульвара – на пляж. Их краснощекие мужья расстегивали пуговки полотняных костюмов, жадно пили холодный квас и целебную минеральную воду. Лениво проезжали извозчики, спешили по своим делам потные коммерсанты и подтянутые офицеры, вразвалочку прогуливались молодые люди неопределенных занятий. Стоя в жидкой тени подле входа «Астории», беспризорник Митяй скверно играл на скрипке. Занятие это вызывало в мальчишке тоску, но другого способа заработать на хлеб он не знал.
Ему хватало трех песен – жалостливой «Раскинулось море широко», блатной «Мурки» и «Марсельезы». Однообразно водя смычком по струнам, Митяй мечтал: как напьётся холодной, аж зубы ломит, воды из Кринички. Посидит на теплой траве башенного пригорка, поглазеет, как торопятся в порт заграничные корабли и снуют у длинного мола рыбацкие лодочки. Поймает кузнечика, зажав в кулаке, будет слушать, как тот трещит. И отпустит – всякой твари нужна свобода…
Чудной долговязый фраер остановился у тротуара, прислушиваясь к хромоногой мелодии. Не товарищ – одет шикарно, ботинки начищены, усы щеткой. Но и не господин – лицо старое, мятое, кулачищи как у грузчика, плечи ссутулены. На иностранца похож. И взгляд тяжёлый, пронизывает насквозь, словно крючок червяка. Чего уставился?
Сделав жалобное лицо, Митяй усердней запиликал смычком – может фраер захочет башлей отвалить. Тщетно. Долговязый дернул усами, скривился и пошёл себе прочь. Ну и пошел он! Пугать ещё будет, и не таковские пугали!
Шли часы, солнце грело все громче. В голосах продавцов появилась дремотная хрипотца, бродячие псы, чаявшие поживы, разлеглись под акациями, подставив мухам репьястые животы. Поток курортников оскудел – полдень. А денег в картузе почитай не прибавилось. Не хватит даже откупиться от вредного Бачи, взрослого парня, которому Митяй «служил» с весны за право ночевать в подвале на Галерейной. Голод не так страшил – в июне можно и наловить рыбы и выпросить у торговки залежавшийся пирожок и пробежаться по садам, от пуза налопаться шелковицы, черешни и абрикосов. Это зимой в городе страшно, а летом ништо, жить можно. Подумаешь, Бача сунет пару раз в зубы или возьмётся «Москву показывать». Или вовсе не появиться в подвале, пойти поплескаться в море, а после заночевать на пляже под старой лодкой?
Посмотрев на ленивые лица прохожих, Митяй решил – до первой монетки играю, а потом на Карантин. Можно кликнуть с базара однорукого Алабаша – вдвоем купаться веселей, цыганенок хороший товарищ, не подлый, не жадный. Прошлой зимой он выучил Митяя пиликать на скрипке и отдал ему свой инструмент. Алабаш был из даулджи, его отец и братья играли на свадьбах, и до сих пор играют под Ялтой. А калека отбился от табора из-за увечья, чтобы не быть обузой большой семье.
Блестящий гривенник шлепнулся в картуз, умиленная дама в платье, похожем на пестрый торт, слащаво улыбнулась Митяю. Её сыночек, розовый пузырь в матросском костюмчике, показал беспризорнику язык. Дело сделано! Облизнув пересохшие губы, Митяй в последний раз завел заунывное:
– Тарай-рай-тарай-рай-тарай-райрайрай…
Его ждал летний день, заросший упругой травой теплый пригорок, ледяная вода и темный сок шелковицы. Ноги уже карабкались по отполированной временем мостовой, перескакивали овражки, цеплялись за камешки Круглой башни, разбрызгивали соленую пену. Руки трогали шершавые бока раковин, гладкую гальку, скользкую чешую бычков и мягкую словно кожа кору черешни. Над вихрастой, нечесаной головой хлопали крылья чаек…
– Значит ты музыкант?
На Митяя свирепо смотрел давешний долговязый фраер. В одной руке он держал потертый черный футляр, другой ткнул прямо в грудь мальчишке.
– Ты смеешь играть, не зная ни одной ноты! В твоей пиликалке нет голосов моря и ветра, грома любви и крика отчаяния, она мертва и смердит, словно дохлая кошка. Неужели тебе не стыдно?!
Гонит что ли? На всякий случай Митяй выронил инструмент, захныкал:
– Я больше не буду, простите дяденька! Отпустите сироту бесприютного…
– Будешь! Ты посмел выйти на улицу, показать людям своё искусство и поэтому будешь играть, мальчишка!
Щёлкнул футляр, на свет явилась потёртая скрипка с прорезями на деке.
– На, владей! И играй, сейчас же. Изо всех сил, как только можешь, понял? Ты музыкант, а не плесень канавная. Ну!!!
Большие ладони незнакомца дрожали, как у заправского пьяницы, капли пота катились по бледному лицу. Бешеные глаза просверливали насквозь, доходя до самой середины души. Перепуганный насмерть Митяй думал порскнуть к бульвару, затеряться среди толпы, но руки сами собой протянулись вперед и на грязные ладони беспризорника опустилось легкое дерево.
Первый звук оказался гулким и долгим как «боммм» вокзального колокола. Покорные струны отозвались смычку, истосковавшись от немоты. Что-то внутри мальчишки откликнулось и зазвенело вслед. Пальцы вывернулись словно чужие, застонали растянутые сухожилия, сухое дерево корпуса больно прилегло к подбородку. И полилась музыка.
…Товарищ, я вахты не в силах стоять – Сказал кочегар кочегару, Огни в моих топках совсем не горят, В котлах не сдержать мне уж пару…
Какой-то матрос вполголоса поднял песню, за ним подхватили рыбаки с «Афродиты», на фальшивой физиономии торговки бубликами показались настоящие слезы. Мелодия кружилась над толпой, словно огромная тяжкокрылая птица. На маленького музыканта смотрели во все глаза – изумленный Митяй вдруг вспомнил, что ещё год назад так же пялился на скрипача из городского оркестра, адски завидуя стройным звукам.